«Это будет память об Адлере»

К 125-летию со дня рождения Константина Федина

 

Осенью 1945 года писатель Константин Федин передал в издательство только что законченный роман «Первые радости» и вместе с супругой отправился на Черноморское побережье Кавказа. В Сочи в санатории «Известия» он прожил 25 дней — с 11 октября по 4 ноября. Предполагалось, что здесь Федин отдохнет, подлечится, и, забыв о слякоти московских улиц, насладиться теплой южной осенью, обретет столь желанный покой. Но замысел новой книги будоражил воображение и властно звал за собой…

 

Сочинские страницы дневника Константина Федина неотличимы от кабинетных московских заметок и наблюдений. Как будто за окном его комнаты в санатории «Известия» нет ни моря, ни горных речек, ни буйства зелени, ни далеких горных вершин. Первая мирная осень 1945 года, бархатная сочинская осень блеклой тенью скользит в черновых набросках…

Конечно, пятидесятитрехлетнего Федина, изъездившего полмира, трудно было удивить экзотическими видами субтропиков. Восторги прошлых лет остались позади. Это в 1924 году, впервые посетив наш край, он назвал его «неожиданностью, которая потрясла воображение»: «Я не ожидал ни такой пышности, ни такого безделья. Это не страна, а какая-то пастила, и люди там как карамель, — писал он Максиму Горькому 7 декабря 1924 года. — Я жил некоторое время в Гудаутах (под Сухумом) и был в гостях у честных абхазских разбойников, которые платят налоги на украденные табуны скота. Бывал дважды в Новом Афоне…».

 

Вскоре из печати вышли «Кавказские рассказы» К. Федина (переименованные позже в «Абхазские»), «рассказы «без политики», вернее вне политики». Молодому прозаику удалось воссоздать и зафиксировать «характер Кавказа, его внешний и внутренний облик, его чувство» благодаря контрасту впечатлений. Вернувшись в Ленинград, 2 декабря 1924 года он писал И.С. Соколову-Микитову: «…после олеографии Кавказа, после пряников-людей и пастилы-природы <…> предвкушение обновленной радости от первопутка».

 

Спустя десятилетие второе путешествие вдоль Черноморского побережья на теплоходе «Армения» отразилось в дневниках писателя лишь чередой дежурных фраз. Вечером 26 октября 1935 года К. Федин простился с Одессой, а 30-го утром увидел «тихий, прекрасный аквамариновый сухумский залив». Сочи проплыл за бортом теплохода вереницей неярких огней ночью 29 октября. Вот, пожалуй, и всё. Пройдет ещё десять лет, и в октябре 1945 года наш город одарит писателя ослепительно ярким ощущением радости, большой творческой удачей.

 

Ещё в Москве в суете сборов перед отъездом на юг у Федина возникло необъяснимое нетерпение — предощущение нового романа. Хотя после сдачи в набор книги «Первые радости» не прошло и месяца. 3 сентября 1945 года, детально и скрупулезно анализируя двойственность своих чувств, в письме к В.И. Мартьяновой, Федин сетовал: «…работа окончена, и теперь, подходя к столу, я чувствую некоторую пустоту в руках: кажется, что я что-то потерял, утратил. Кажется, что надо немедленно продолжить почему-то приостановившуюся мысль <…> Мне приходилось и прежде изнуряться работой так, как сейчас: ведь всё-таки одних романов написано пять «штук», а книг-то, в общем, и добрый десяток. Но чаще это было изнурение ума. Теперь же это — усталость души».

 

В первые дни пребывания в Сочи писатель образцово выполнял предписания врачей: посещал процедуры, принимал ванны: «Езжу в Мацесту — со своими болячками…». Потаенное созревание, формирование и развитие «приостановившаяся мысли» ничем не отмечено в дневниках и письмах сочинской поры. Лишь через девять дней, 20 октября, творческий «зуд», не убаюканный курортной негой, прорывается в заметках-цитатах из романа Льва Толстого «Война и мир». Перечитав «бесстрастно» первые два тома эпопеи (отдыхая от процедур), Федин «споткнулся», завороженный «обыкновенным чудом» толстовского гения, дойдя до описания смерти «старого» князя Болконского: «Она [княжна Марья] по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидела, что вот-вот над ней повисло и задавит её страшное несчастье, худшее в жизни, несчастье ещё не испытанное ею, несчастье непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь». Ещё одна дневниковая запись-цитата от 20 октября — «[Пьер Безухов] почувствовал увлечение и прелесть бешенства» — могла взволновать К. Федина, как психологическая формула собственного творческого умонастроения и предощущения Замысла.

 

Через пять дней, 25 октября 1945 года, в дневнике писатель обозначит эскизные «наброски» новой книги: «Мысль уже целиком во втором романе. Начало найдено. Не хватает некоего анекдота, как сюжетной пружины, хотя собственно сюжет вытекает из того, что положения героев, перешедших из первого романа во второй, диаметрально противоположны исходным, ибо действие романа делает скачок во времени — из 1910 года в 1919 — и персонажи оказываются в совершенно новых обстоятельствах».

 

Магия кристаллизации нового сюжета увлекает писателя, он формулирует доминанту, квинтэссенцию второго романа будущей трилогии: «Поиски исторической тональности: объективность в сочетании со страстью. История, как воспоминание. И не «исторические» персонажи, но ощущение истории в быту, в воскрешенной подробности обычного». Внутренняя неудовлетворенность последних лет заставляет Константина Федина напряженно искать новое, иное качество прозы. Его волнует не интрига, не сложность сюжетных ходов, а некий контрапункт, то полифоническое звучание текста, которое поможет автору написать не продолжение романа «Первые радости», а нечто другое, особенное. То, что определило успех первых книг («Города и годы», «Братья»).

 

Пространные размышления о романе подводят писателя и к решению второстепенных, казалось бы, вопросов: «Непременно небольшие главы, иногда очень частные: в «Первых радостях» они почти всегда (кроме начальных) исчерпывали эпизод или тему. Здесь они будут расчленять эпизод на картины и не обязательно – досказывать тему. Все прежние задачи остаются. (Выписать их)».

 

Стремительный разбег мысли определил и фантастическую скорость воплощения замысла. Через неделю, 3-го ноября К.Федин запишет в дневнике: «Написал (вчера закончил) первую главу. Читал и, как дурак, плакал, – очень почему-то волнует. И Д. [Дора Сергеевна, жена писателя] тоже плакала.

 

Надо было дать ощущение 19-го года, его драматизм в замкнутом переживании личности, и сразу ввести читателя в обстановку исторического момента. Фигура, которую я нашел — Дибич — очень удобна для передачи и воплощения именно исторической темы. Это совсем новое у меня».

 

«Новое» К. Федин пытался осмыслить, осознать и выразить ещё накануне поездки на юг. «Весь сентябрь отдыхал, но мысль о втором романе не оставляет, — многое уже продумано и очень, очень влечет. Конечно, это будет труднее, опаснее, — нечто вроде перехода через Чертов мост. Но пропасть тянет».

 

Современному читателю вряд ли понятно, почему вторую часть трилогии писать труднее и опаснее, чем первую. Напомню, что первая книга задуманной эпопеи «Первые радости» повествует о событиях 1910 года; её герои — будущие большевики, их антагонисты и "сочувствующие" ещё не разведены по разные стороны баррикад. Мировоззренческие споры, идейное противостояние ещё не приобрели характер смертельной схватки.

 

Воссоздавать события 1919 года (вторая книга трилогии) сложно не потому, что о «красных» надо писать апологетически, о «белых» — уничижительно. Опасность заключалась в том, что история гражданской войны «замешана» на таких именах, которые в эпоху Сталина носили клеймо «врагов народа», и упоминать о их роли в событиях было равносильно смертному приговору. Подправлять историю, как А. Толстой в повести «Хлеб» (Оборона Царицына), К. Федину претило. И он нашел выход: он решил дать «историю как воспоминание. И не исторические персонажи, но ощущение истории в быту». В сохранившихся черновых набросках романа («К сюжету»), на обратной стороне листа, среди фрагментов диалогов, описаний, в рамочку заключена аксиоматическая сверхзадача романа: «Судьбы людей в истории явлений — вот из чего должна складываться историчность содержания этих романов».

 

Появление нового персонажа, бывшего царского офицера Дибича, необходимо Федину, прежде всего для того, чтобы через «настоящего, положительного» героя, не связанного с действующими лицами первой части, дать образ «хорошего русского офицера», обреченного на героическую смерть, как обречен на гибель весь уклад дореволюционный России. Герой «без предыстории», он психологически неуязвим для критики. Через его мировосприятие «удобнее» всего было «дать ощущение 19-го года, его драматизм в замкнутом переживании личности».

 

Так Федин прошел по шаткому «Чертовому мосту», через пропасть, которая «тянет», по мосту между правдой жизни и мифами советской официальной историографии.

 

Под натиском внутреннего цензора, писатель уже на беловом варианте рукописи зачеркнул первоначальное название романа «Пора надежд», заменив его на нейтральное — «Необыкновенное лето». Слишком явственно напрашивалось, в унисон звучащее, крамольное словосочетание «пора несбывшихся надежд». Несбывшихся иллюзий о равенстве, свободе, братстве. Может быть, именно оттого чета Фединых не удержалась от слез при чтении вслух первой главы будущего романа?

Вторая книга трилогии начинается эпически торжественным размышлением о мере страдания человека, мучительно осознающего трагедийность происходящего: «Исторические события сопровождаются не только всеобщим возбуждением, подъемом или упадком человеческого духа, но непременно из ряда выходящими страданиями и лишениями, которых не может отвратить человек. Для того, кто осознает, что происходящие события составляют движение истории или кто сам является одним из сознательных двигателей истории, страдания не перестают существовать, как не перестает ощущаться боль оттого, что известно, какой болезнью она порождена. Но такой человек переносит страдания не так, как тот, кто не задумывается об историчности событий, а знает только, что сегодня живется легче или тяжелее, лучше или хуже, чем жилось вчера или будет житься завтра».

 

Эта сентенция имела определенный подтекст для тех, кто помнил размышления Льва Толстого в романе «Война и мир»: «Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека».

 

Не менее показательна для понимания сложности решаемой Фединым задачи — плотность исправлений в рукописи первой главы романа. Авторские размышления даны без помарок. Третья и последующие страницы, повествующие о скитаниях Дибича, перипетиях его судьбы в контексте коллизий первой мировой и гражданской войн, пестрят пометами, уточнениями, исправлениями, дополнениями, перечеркнутыми абзацами. Объяснение напрашивается само собой: общая историческая тональность не вызывала у Федина сомнений, но частные сюжетные линии, их трактовка изменялись, трансформировались по ходу действия неоднократно. Сложно было сохранять иллюзию достоверности описываемых событий при недремлющем оке внутреннего цензора, без которого писателю невозможно было удержаться «на плаву» в эпоху «коренных переломов» и «лакировки действительности».

 

На полях черновых набросков к роману — множество красочных описаний, в которых отразилась сочинская бархатная осень 1945 года: «Дибич — дома — встреча и надежды <…> — Как вырос виноград — камфорные клены огромны — пять лет! — осенние краски — бордо — шафрановая листва — страшная. Оживающая яркость травы! — перламутровая капуста».

3 ноября 1945 года, накануне отъезда из Сочи, К. Федин подводит итоги пребывания на юге: «Написал (вчера закончил) первую главу. <...>Это совсем новое у меня. И начало очень удалось. Это будет память об Адлере».

И спустя годы трогательное воспоминание о сочинской осени, первой мирной осени 1945 года, не стерлось из памяти, не утратило силы, не поблекло. На беловой рукописи романа «Необыкновенное лето» Константин Федин счел уместным обозначить: «Начата в Адлере. Октябрь, 1945 г. (первая глава). <…> Окончена в Переделкино. 27 августа, 1948 г.».

 

Матвиенко О.И., канд. филол. наук,

зав. научно-экспозиционным

отделом музея Н. Островского

«Это будет память об Адлере»

К 125-летию со дня рождения Константина Федина

 

Осенью 1945 года писатель Константин Федин передал в издательство только что законченный роман «Первые радости» и вместе с супругой отправился на Черноморское побережье Кавказа. В Сочи в санатории «Известия» он прожил 25 дней — с 11 октября по 4 ноября. Предполагалось, что здесь Федин отдохнет, подлечится, и, забыв о слякоти московских улиц, насладиться теплой южной осенью, обретет столь желанный покой. Но замысел новой книги будоражил воображение и властно звал за собой…

 

Сочинские страницы дневника Константина Федина неотличимы от кабинетных московских заметок и наблюдений. Как будто за окном его комнаты в санатории «Известия» нет ни моря, ни горных речек, ни буйства зелени, ни далеких горных вершин. Первая мирная осень 1945 года, бархатная сочинская осень блеклой тенью скользит в черновых набросках…

Конечно, пятидесятитрехлетнего Федина, изъездившего полмира, трудно было удивить экзотическими видами субтропиков. Восторги прошлых лет остались позади. Это в 1924 году, впервые посетив наш край, он назвал его «неожиданностью, которая потрясла воображение»: «Я не ожидал ни такой пышности, ни такого безделья. Это не страна, а какая-то пастила, и люди там как карамель, — писал он Максиму Горькому 7 декабря 1924 года. — Я жил некоторое время в Гудаутах (под Сухумом) и был в гостях у честных абхазских разбойников, которые платят налоги на украденные табуны скота. Бывал дважды в Новом Афоне…».

 

Вскоре из печати вышли «Кавказские рассказы» К. Федина (переименованные позже в «Абхазские»), «рассказы «без политики», вернее вне политики». Молодому прозаику удалось воссоздать и зафиксировать «характер Кавказа, его внешний и внутренний облик, его чувство» благодаря контрасту впечатлений. Вернувшись в Ленинград, 2 декабря 1924 года он писал И.С. Соколову-Микитову: «…после олеографии Кавказа, после пряников-людей и пастилы-природы <…> предвкушение обновленной радости от первопутка».

 

Спустя десятилетие второе путешествие вдоль Черноморского побережья на теплоходе «Армения» отразилось в дневниках писателя лишь чередой дежурных фраз. Вечером 26 октября 1935 года К. Федин простился с Одессой, а 30-го утром увидел «тихий, прекрасный аквамариновый сухумский залив». Сочи проплыл за бортом теплохода вереницей неярких огней ночью 29 октября. Вот, пожалуй, и всё. Пройдет ещё десять лет, и в октябре 1945 года наш город одарит писателя ослепительно ярким ощущением радости, большой творческой удачей.

 

Ещё в Москве в суете сборов перед отъездом на юг у Федина возникло необъяснимое нетерпение — предощущение нового романа. Хотя после сдачи в набор книги «Первые радости» не прошло и месяца. 3 сентября 1945 года, детально и скрупулезно анализируя двойственность своих чувств, в письме к В.И. Мартьяновой, Федин сетовал: «…работа окончена, и теперь, подходя к столу, я чувствую некоторую пустоту в руках: кажется, что я что-то потерял, утратил. Кажется, что надо немедленно продолжить почему-то приостановившуюся мысль <…> Мне приходилось и прежде изнуряться работой так, как сейчас: ведь всё-таки одних романов написано пять «штук», а книг-то, в общем, и добрый десяток. Но чаще это было изнурение ума. Теперь же это — усталость души».

 

В первые дни пребывания в Сочи писатель образцово выполнял предписания врачей: посещал процедуры, принимал ванны: «Езжу в Мацесту — со своими болячками…». Потаенное созревание, формирование и развитие «приостановившаяся мысли» ничем не отмечено в дневниках и письмах сочинской поры. Лишь через девять дней, 20 октября, творческий «зуд», не убаюканный курортной негой, прорывается в заметках-цитатах из романа Льва Толстого «Война и мир». Перечитав «бесстрастно» первые два тома эпопеи (отдыхая от процедур), Федин «споткнулся», завороженный «обыкновенным чудом» толстовского гения, дойдя до описания смерти «старого» князя Болконского: «Она [княжна Марья] по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидела, что вот-вот над ней повисло и задавит её страшное несчастье, худшее в жизни, несчастье ещё не испытанное ею, несчастье непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь». Ещё одна дневниковая запись-цитата от 20 октября — «[Пьер Безухов] почувствовал увлечение и прелесть бешенства» — могла взволновать К. Федина, как психологическая формула собственного творческого умонастроения и предощущения Замысла.

 

Через пять дней, 25 октября 1945 года, в дневнике писатель обозначит эскизные «наброски» новой книги: «Мысль уже целиком во втором романе. Начало найдено. Не хватает некоего анекдота, как сюжетной пружины, хотя собственно сюжет вытекает из того, что положения героев, перешедших из первого романа во второй, диаметрально противоположны исходным, ибо действие романа делает скачок во времени — из 1910 года в 1919 — и персонажи оказываются в совершенно новых обстоятельствах».

 

Магия кристаллизации нового сюжета увлекает писателя, он формулирует доминанту, квинтэссенцию второго романа будущей трилогии: «Поиски исторической тональности: объективность в сочетании со страстью. История, как воспоминание. И не «исторические» персонажи, но ощущение истории в быту, в воскрешенной подробности обычного». Внутренняя неудовлетворенность последних лет заставляет Константина Федина напряженно искать новое, иное качество прозы. Его волнует не интрига, не сложность сюжетных ходов, а некий контрапункт, то полифоническое звучание текста, которое поможет автору написать не продолжение романа «Первые радости», а нечто другое, особенное. То, что определило успех первых книг («Города и годы», «Братья»).

 

Пространные размышления о романе подводят писателя и к решению второстепенных, казалось бы, вопросов: «Непременно небольшие главы, иногда очень частные: в «Первых радостях» они почти всегда (кроме начальных) исчерпывали эпизод или тему. Здесь они будут расчленять эпизод на картины и не обязательно – досказывать тему. Все прежние задачи остаются. (Выписать их)».

 

Стремительный разбег мысли определил и фантастическую скорость воплощения замысла. Через неделю, 3-го ноября К.Федин запишет в дневнике: «Написал (вчера закончил) первую главу. Читал и, как дурак, плакал, – очень почему-то волнует. И Д. [Дора Сергеевна, жена писателя] тоже плакала.

 

Надо было дать ощущение 19-го года, его драматизм в замкнутом переживании личности, и сразу ввести читателя в обстановку исторического момента. Фигура, которую я нашел — Дибич — очень удобна для передачи и воплощения именно исторической темы. Это совсем новое у меня».

 

«Новое» К. Федин пытался осмыслить, осознать и выразить ещё накануне поездки на юг. «Весь сентябрь отдыхал, но мысль о втором романе не оставляет, — многое уже продумано и очень, очень влечет. Конечно, это будет труднее, опаснее, — нечто вроде перехода через Чертов мост. Но пропасть тянет».

 

Современному читателю вряд ли понятно, почему вторую часть трилогии писать труднее и опаснее, чем первую. Напомню, что первая книга задуманной эпопеи «Первые радости» повествует о событиях 1910 года; её герои — будущие большевики, их антагонисты и "сочувствующие" ещё не разведены по разные стороны баррикад. Мировоззренческие споры, идейное противостояние ещё не приобрели характер смертельной схватки.

 

Воссоздавать события 1919 года (вторая книга трилогии) сложно не потому, что о «красных» надо писать апологетически, о «белых» — уничижительно. Опасность заключалась в том, что история гражданской войны «замешана» на таких именах, которые в эпоху Сталина носили клеймо «врагов народа», и упоминать о их роли в событиях было равносильно смертному приговору. Подправлять историю, как А. Толстой в повести «Хлеб» (Оборона Царицына), К. Федину претило. И он нашел выход: он решил дать «историю как воспоминание. И не исторические персонажи, но ощущение истории в быту». В сохранившихся черновых набросках романа («К сюжету»), на обратной стороне листа, среди фрагментов диалогов, описаний, в рамочку заключена аксиоматическая сверхзадача романа: «Судьбы людей в истории явлений — вот из чего должна складываться историчность содержания этих романов».

 

Появление нового персонажа, бывшего царского офицера Дибича, необходимо Федину, прежде всего для того, чтобы через «настоящего, положительного» героя, не связанного с действующими лицами первой части, дать образ «хорошего русского офицера», обреченного на героическую смерть, как обречен на гибель весь уклад дореволюционный России. Герой «без предыстории», он психологически неуязвим для критики. Через его мировосприятие «удобнее» всего было «дать ощущение 19-го года, его драматизм в замкнутом переживании личности».

 

Так Федин прошел по шаткому «Чертовому мосту», через пропасть, которая «тянет», по мосту между правдой жизни и мифами советской официальной историографии.

 

Под натиском внутреннего цензора, писатель уже на беловом варианте рукописи зачеркнул первоначальное название романа «Пора надежд», заменив его на нейтральное — «Необыкновенное лето». Слишком явственно напрашивалось, в унисон звучащее, крамольное словосочетание «пора несбывшихся надежд». Несбывшихся иллюзий о равенстве, свободе, братстве. Может быть, именно оттого чета Фединых не удержалась от слез при чтении вслух первой главы будущего романа?

Вторая книга трилогии начинается эпически торжественным размышлением о мере страдания человека, мучительно осознающего трагедийность происходящего: «Исторические события сопровождаются не только всеобщим возбуждением, подъемом или упадком человеческого духа, но непременно из ряда выходящими страданиями и лишениями, которых не может отвратить человек. Для того, кто осознает, что происходящие события составляют движение истории или кто сам является одним из сознательных двигателей истории, страдания не перестают существовать, как не перестает ощущаться боль оттого, что известно, какой болезнью она порождена. Но такой человек переносит страдания не так, как тот, кто не задумывается об историчности событий, а знает только, что сегодня живется легче или тяжелее, лучше или хуже, чем жилось вчера или будет житься завтра».

 

Эта сентенция имела определенный подтекст для тех, кто помнил размышления Льва Толстого в романе «Война и мир»: «Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека».

 

Не менее показательна для понимания сложности решаемой Фединым задачи — плотность исправлений в рукописи первой главы романа. Авторские размышления даны без помарок. Третья и последующие страницы, повествующие о скитаниях Дибича, перипетиях его судьбы в контексте коллизий первой мировой и гражданской войн, пестрят пометами, уточнениями, исправлениями, дополнениями, перечеркнутыми абзацами. Объяснение напрашивается само собой: общая историческая тональность не вызывала у Федина сомнений, но частные сюжетные линии, их трактовка изменялись, трансформировались по ходу действия неоднократно. Сложно было сохранять иллюзию достоверности описываемых событий при недремлющем оке внутреннего цензора, без которого писателю невозможно было удержаться «на плаву» в эпоху «коренных переломов» и «лакировки действительности».

 

На полях черновых набросков к роману — множество красочных описаний, в которых отразилась сочинская бархатная осень 1945 года: «Дибич — дома — встреча и надежды <…> — Как вырос виноград — камфорные клены огромны — пять лет! — осенние краски — бордо — шафрановая листва — страшная. Оживающая яркость травы! — перламутровая капуста».

3 ноября 1945 года, накануне отъезда из Сочи, К. Федин подводит итоги пребывания на юге: «Написал (вчера закончил) первую главу. <...>Это совсем новое у меня. И начало очень удалось. Это будет память об Адлере».

И спустя годы трогательное воспоминание о сочинской осени, первой мирной осени 1945 года, не стерлось из памяти, не утратило силы, не поблекло. На беловой рукописи романа «Необыкновенное лето» Константин Федин счел уместным обозначить: «Начата в Адлере. Октябрь, 1945 г. (первая глава). <…> Окончена в Переделкино. 27 августа, 1948 г.».

 

Матвиенко О.И., канд. филол. наук,

зав. научно-экспозиционным

отделом музея Н. Островского

публикации