Главная > Выставки и события > Публикации
«Однажды этот южный городок был местом моего свиданья с другом…».
К 75-летию со дня рождения И. Бродского
Будущий лауреат Нобелевской премии, поэт И.Бродский, посетил наш город в 1967 году и посвятил ему седьмую главу из цикла "Школьная антология» – «Второго января, в глухую ночь мой теплоход ошвартовался в Сочи …»
Предшествовавшие десять лет литературной деятельности (1957-1967) сопровождались интенсивным литературным самообразованием. Сознание формировалось одновременно Библией, Данте и русской поэзией.
Непреложен закон популярности: как бы не был талантлив поэт, по-настоящему знаменитым его делают легенды и были, в которых достоверность и вымысел узаконены биографами избранника судьбы. К 1964 году стихи 24-летнего Иосифа Бродского обрели классическую завершенность и силу. Но известен он стал благодаря аресту, нелепому обвинению в тунеядстве и ссылке в Архангельский край (приговор предписывал обязательное привлечение к физическому труду).
«Разумеется "Дело Бродского" по сравнению с "тридцать седьмым" было "боем бабочек", как любила говорить Ахматова. Оно обернулось для него страданиями, стихами и славой, и Ахматова, хлопоча за него, одновременно приговаривала одобрительно про биографию, которую делают "нашему рыжему"» (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой).
Печатью избранничества И.Бродский был отмечен уже при рождении: будущего поэта-диссидента нарекли Иосифом, в честь Иосифа Сталина – «вождя всех времен и народов». По прошествии лет следовало бы «подправить» семейную легенду и связать имя поэта с библейским Иосифом. Эта «бесцеремонная» версия основана на постулате самого И.Бродского («Биография поэта – в крое его языка») и согласуется с библейскими мотивами в его поэзии:
Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;
мело, как только в пустыне может зимой мести.
……………………………………………………...
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка, издалека,
из глубины Вселенной, с другого её конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
24 декабря 1987г.
Ещё в начале 1960-х вполне советский максимализм богоборчества восемнадцатилетнего Бродского («Пилигриммы», 1958) был вытеснен «мучительно обретенным христианством» («Исаак и Авраам», 1963). Ветхий и Новый Заветы стали для поэта не просто источником вдохновения, не только подпочвой «фабулы» стиха: библейские мотивы, прямые или косвенные аллюзии, восходящие к сюжетам Евангелия, присутствуют даже в самых «светских» стихах И.Бродского.
Интриге этих текстов ветхозаветные реминисценции, казалось бы, противопоказаны. Особенно, если стихотворение так «прозаично» и топографически точно, как «сочинские» стихи 1967 года:
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход ошвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уводившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Вторая строфа – классический образец поэтического приема Иосифа Бродского, которое критики назовут «каталогизацией реальности». Но парадоксальным образом «прейскурант» деталей вещного мира не ослабляет напряженности текста, а напротив, обостряет его восприятие, преодолевая горизонталь быта.
Шел Новый год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
В будничной, «низкой» лексике изобразительного ряда едва заметны вкрапления «высокого штиля» (соло, лицо). Но последний аккорд – «и страшная, чудовищная маска оборотилась медленно ко мне» – меняет всю тональность стиха. Ресторанный гам замирает на полувздохе, как будто невидимый оператор выключил звук. И «маленькая трагедия» жизни школьного друга, Альберта Фролова вдруг обретает иное измеренье:
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившие тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался не в сезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки, как белки из дупла.
«А сам ты как?» – «Я, видишь ли, Язон,
Язон, застрявший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла…».
Насмешливое, «легкомысленное» сравнение своей судьбы с историей мифического предводителя аргонавтов – диссонанс в трагически-печальной мелодии стиха. И автор, словно переключая регистры невидимого инструмента, вновь возвращается к возвышенному «штилю»:
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть…
Стоическое смирение ветхозаветного Иова, драматизм испытаний, выпавших на его долю (утрата близких, потеря богатства, участь прокаженного-изгоя, искушение бунтом против Бога) поэт сформулировал экспрессивно-сжато: тремя строками короткого стиха. «Пользуясь сдвигами и сломами речи, он передал трагизм не только в предмете изображения, но, прежде всего, в языке» (Н.Иванова).
Незатейливый эпизод И.Бродский искусно переплавил в балладу, насыщенную литературными и музыкальными реминисценциями. «Джазовая» концовка стихотворения напоминает сцену из черно-белого фильма 1960-х: расставание друзей в ночи – надолго? – может навсегда...
Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал полную печали,
"Высокую-высокую луну".
Достоверных сведений о посещении Бродским нашего города в последующие годы нет, но вариацией на "сочинскую" тему стала «Элегия» 1968 года:
Однажды этот южный городок
был местом моего свиданья с другом.
Вопли чаек.
Плеск разбивающихся волн.
Маяк, чья башня привлекает взор
скорей фотографа, чем морехода.
На древнем камне я стою один,
печаль моя не оскверняет древность –
усугубляет. Видимо, земля
воистину кругла, раз ты приходишь
туда, где нету ничего, помимо
воспоминаний.
Прерывистая нить воспоминаний о «месте свиданья с другом» «на берегу незамерзающего Понта» пронизывает несколько последующих лет.
Друг, чти пространство! время не преграда
вторженью стужи и гуденью вьюг.
Я снова убедился, что природа
верна себе и, обалдев от гуда,
я бросил Север и бежал на Юг
в зеленое, родное время года.
Юг – для Бродского – понятие не географическое. Поэт обозначает «зеленое, родное время года» почти всегда с большой буквы:
Наш нежный Юг,
где сердце сбрасывало прежде вьюк…
Лишь в интимной лирике юг становится просто местом на карте, местом в пространстве:
Поздно вечером он говорит подруге,
что зимою лучше всего на юге…
В поэзии И.Бродского пространство и время обретают скорее метафизические, нежели физические свойства. И «южные» стихи – не исключение:
Так долго прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник
………………………………………..
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат…
Преодолев разъединенность письменной словесности и устной речи, разомкнув пространство строки, Иосиф Бродский виртуозно соединил бесконечную протяженность акцентированных, намеренных длиннот с метафорической ясностью образа. Классический образец – 7-я глава из «Школьной антологии», начинающаяся так прозаично: «Второго января, в глухую ночь мой теплоход ошвартовался в Сочи …».
Матвиенко О.И., канд. филол. наук,
зав. научно-экспозиционным
отделом музея Н.Островского.
«Однажды этот южный городок был местом моего свиданья с другом…».
К 75-летию со дня рождения И. Бродского
Будущий лауреат Нобелевской премии, поэт И.Бродский, посетил наш город в 1967 году и посвятил ему седьмую главу из цикла "Школьная антология» – «Второго января, в глухую ночь мой теплоход ошвартовался в Сочи …»
Предшествовавшие десять лет литературной деятельности (1957-1967) сопровождались интенсивным литературным самообразованием. Сознание формировалось одновременно Библией, Данте и русской поэзией.
Непреложен закон популярности: как бы не был талантлив поэт, по-настоящему знаменитым его делают легенды и были, в которых достоверность и вымысел узаконены биографами избранника судьбы. К 1964 году стихи 24-летнего Иосифа Бродского обрели классическую завершенность и силу. Но известен он стал благодаря аресту, нелепому обвинению в тунеядстве и ссылке в Архангельский край (приговор предписывал обязательное привлечение к физическому труду).
«Разумеется "Дело Бродского" по сравнению с "тридцать седьмым" было "боем бабочек", как любила говорить Ахматова. Оно обернулось для него страданиями, стихами и славой, и Ахматова, хлопоча за него, одновременно приговаривала одобрительно про биографию, которую делают "нашему рыжему"» (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой).
Печатью избранничества И.Бродский был отмечен уже при рождении: будущего поэта-диссидента нарекли Иосифом, в честь Иосифа Сталина – «вождя всех времен и народов». По прошествии лет следовало бы «подправить» семейную легенду и связать имя поэта с библейским Иосифом. Эта «бесцеремонная» версия основана на постулате самого И.Бродского («Биография поэта – в крое его языка») и согласуется с библейскими мотивами в его поэзии:
Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;
мело, как только в пустыне может зимой мести.
……………………………………………………...
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка, издалека,
из глубины Вселенной, с другого её конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
24 декабря 1987г.
Ещё в начале 1960-х вполне советский максимализм богоборчества восемнадцатилетнего Бродского («Пилигриммы», 1958) был вытеснен «мучительно обретенным христианством» («Исаак и Авраам», 1963). Ветхий и Новый Заветы стали для поэта не просто источником вдохновения, не только подпочвой «фабулы» стиха: библейские мотивы, прямые или косвенные аллюзии, восходящие к сюжетам Евангелия, присутствуют даже в самых «светских» стихах И.Бродского.
Интриге этих текстов ветхозаветные реминисценции, казалось бы, противопоказаны. Особенно, если стихотворение так «прозаично» и топографически точно, как «сочинские» стихи 1967 года:
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход ошвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уводившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Вторая строфа – классический образец поэтического приема Иосифа Бродского, которое критики назовут «каталогизацией реальности». Но парадоксальным образом «прейскурант» деталей вещного мира не ослабляет напряженности текста, а напротив, обостряет его восприятие, преодолевая горизонталь быта.
Шел Новый год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
В будничной, «низкой» лексике изобразительного ряда едва заметны вкрапления «высокого штиля» (соло, лицо). Но последний аккорд – «и страшная, чудовищная маска оборотилась медленно ко мне» – меняет всю тональность стиха. Ресторанный гам замирает на полувздохе, как будто невидимый оператор выключил звук. И «маленькая трагедия» жизни школьного друга, Альберта Фролова вдруг обретает иное измеренье:
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившие тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался не в сезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки, как белки из дупла.
«А сам ты как?» – «Я, видишь ли, Язон,
Язон, застрявший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла…».
Насмешливое, «легкомысленное» сравнение своей судьбы с историей мифического предводителя аргонавтов – диссонанс в трагически-печальной мелодии стиха. И автор, словно переключая регистры невидимого инструмента, вновь возвращается к возвышенному «штилю»:
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть…
Стоическое смирение ветхозаветного Иова, драматизм испытаний, выпавших на его долю (утрата близких, потеря богатства, участь прокаженного-изгоя, искушение бунтом против Бога) поэт сформулировал экспрессивно-сжато: тремя строками короткого стиха. «Пользуясь сдвигами и сломами речи, он передал трагизм не только в предмете изображения, но, прежде всего, в языке» (Н.Иванова).
Незатейливый эпизод И.Бродский искусно переплавил в балладу, насыщенную литературными и музыкальными реминисценциями. «Джазовая» концовка стихотворения напоминает сцену из черно-белого фильма 1960-х: расставание друзей в ночи – надолго? – может навсегда...
Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал полную печали,
"Высокую-высокую луну".
Достоверных сведений о посещении Бродским нашего города в последующие годы нет, но вариацией на "сочинскую" тему стала «Элегия» 1968 года:
Однажды этот южный городок
был местом моего свиданья с другом.
Вопли чаек.
Плеск разбивающихся волн.
Маяк, чья башня привлекает взор
скорей фотографа, чем морехода.
На древнем камне я стою один,
печаль моя не оскверняет древность –
усугубляет. Видимо, земля
воистину кругла, раз ты приходишь
туда, где нету ничего, помимо
воспоминаний.
Прерывистая нить воспоминаний о «месте свиданья с другом» «на берегу незамерзающего Понта» пронизывает несколько последующих лет.
Друг, чти пространство! время не преграда
вторженью стужи и гуденью вьюг.
Я снова убедился, что природа
верна себе и, обалдев от гуда,
я бросил Север и бежал на Юг
в зеленое, родное время года.
Юг – для Бродского – понятие не географическое. Поэт обозначает «зеленое, родное время года» почти всегда с большой буквы:
Наш нежный Юг,
где сердце сбрасывало прежде вьюк…
Лишь в интимной лирике юг становится просто местом на карте, местом в пространстве:
Поздно вечером он говорит подруге,
что зимою лучше всего на юге…
В поэзии И.Бродского пространство и время обретают скорее метафизические, нежели физические свойства. И «южные» стихи – не исключение:
Так долго прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник
………………………………………..
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат…
Преодолев разъединенность письменной словесности и устной речи, разомкнув пространство строки, Иосиф Бродский виртуозно соединил бесконечную протяженность акцентированных, намеренных длиннот с метафорической ясностью образа. Классический образец – 7-я глава из «Школьной антологии», начинающаяся так прозаично: «Второго января, в глухую ночь мой теплоход ошвартовался в Сочи …».
Матвиенко О.И., канд. филол. наук,
зав. научно-экспозиционным
отделом музея Н.Островского.